чаадаев к какому направлению принадлежит
Пётр Чаадаев. Самый знаменитый «сумасшедший» XIX века
Пётр Яковлевич Чаадаев — русский философ, публицист, одна из самых противоречивых и загадочных фигур общественно-политического движения в императорской России. Представитель древнего дворянского рода, друг декабристов, член тайных обществ и масонских лож, тот самый «товарищ» Александра Сергеевича Пушкина, чьё имя по образному выражению поэта должно было быть написано «на обломках самовластия». Он всегда шёл своим путём, выбивался из общей колеи, даря праздной публике повод для сплетен и домыслов, и, тем не менее, сильно влиял на умы этой самой публики. Отказываясь идти в ногу с массами, сливаться с толпой, Пётр Яковлевич, кажется, сделал своим кредо знаменитое изречение из Книги Экклезиаста:
«Видел я все дела, какие делаются под солнцем, и вот, всё — суета и томление духа!».
VATNIKSTAN рассказывает о жизни русского философа, который был объявлен сумасшедшим, но чей единственный опубликованный при жизни труд послужил катализатором идейного раскола западников и славянофилов, и заложил основы философии в нашей стране.
Детские и юношеские годы
Родословная Петра Яковлевича сулила ему блестящую карьеру и беззаботное будущее, Чаадаевы — древний дворянский род. Его отец, Яков Петрович Чаадаев был русским офицером, мать, Наталья Михайловна, дочка князя Михаила Михайловича Щербатова, автора семитомного издания «Истории Российской от древнейших времён». Пётр Яковлевич был вторым ребёнком в семье, его старший брат Михаил родился в 1792 году, оба брата по семейной традиции с детских лет числились в лейб-гвардии Семёновский полк. Отношения братьев долгие годы оставались дружескими и тёплыми, но со временем стали холодеть. Причиной этому являлись расстроенные денежные дела Петра Яковлевича, решение которых он постоянно возлагал на Михаила.
Герб дворянского рода Чаадаевых
К сожалению, семейному счастью не суждено было случиться. Отец Петра Яковлевича умер на следующий год после его рождения, а мать — в 1797 году. Чаадаеву исполнилось всего три года. Братьев из Нижегородской губернии в Москву забрала тётка — княжна Анна Михайловна Щербатова, которая воспитывала мальчиков с материнской любовью и лаской, окружив их, как полагается, огромным количеством нянек и гувернёров. Фактическим опекуном братьев стал Дмитрий Михайлович Щербатов. Его сын, Иван Щербатов, в будущем станет членом Союза благоденствия, а после восстания Семёновского полка в 1820 году будет арестован по подозрению в организации бунта, разжалован в солдаты и отправлен на Кавказ, где в 1829 году погибнет.
Уже в юные годы Чаадаев отличался от сверстников большей серьёзностью и самостоятельностью. Михаил Иванович Жихарёв, дальний родственник и биограф Петра Яковлевича, так опишет его в юные годы:
«…молодой Чаадаев, по своему рождению и состоянию имевший право занять место и стать твёрдою ногою как равный между равными, силою особенностей своей изобильно и разнообразно одарённой прихотливой натуры немедленно поместился как между равными первый» *
В 1808 году Пётр, Михаил и их двоюродный брат Иван были приняты в Московский университет. Чаадаеву на момент поступления исполнилось 14 лет. В университетские годы Пётр Яковлевич заводит дружбу с Александром Грибоедовым, Иваном Снегирёвым, Николаем Тургеневым, Михаилом Муравьёвым, Иваном Якушкиным и многими другими знаменитыми деятелями XIX века. Достойный преподавательский состав, атмосфера товарищества и либеральные начинания Александра I стимулировали молодых людей к занятиям науками, вселяли надежду на прекрасное будущее. Это было время, когда студенческие кружки не были тайными. Многие из университетского окружения Чаадаева останутся ему друзьями на всю жизнь.
Иван Дмитриевич Якушкин, друг Чаадаева. Художник Н. И. Уткин, 1816 год
Карьерные взлёты и падения
После университета Чаадаева ждала военная служба. Он вместе с братом в 1811 году вступил лейб-прапорщиком в Семёновский полк, в котором также служили их некоторые университетские товарищи. В Семёновском полку Пётр Яковлевич провёл всю Отечественную войну 1812 года, участвовал в ключевых сражениях, дошёл до Парижа, был награждён.
Военная карьера Чаадаева шла стремительно вверх, его блестящая репутация в обществе этому располагала. В 1817 году он был назначен адъютантом командира гвардейского корпуса генерал-адъютанта Иллариона Васильевича Васильчикова. Начали ходить слухи, что сам император Александр I хочет произвести молодого офицера в свои адъютанты. Всё тот же Михаил Жихарёв писал:
Однако судьба сложилась иначе. В октябре 1820 года взбунтовался 1‑й батальон лейб-гвардии Семёновского полка. Васильчиков отправляет Чаадаева для подробного доклада к императору в Троппау, где тот находился на конгрессе. Через полтора месяца после этой поездки Пётр Яковлевич подал в отставку и приказом от 21 февраля 1821 года был уволен от службы без обычного в таких случаях производства в следующий чин. Эта история, как и многие повороты биографии Чаадаева, быстро обросла сплетнями и легендами. Небылицы, будто бы Пётр Яковлевич опоздал на приём из-за долгих приготовлений или что он хотел очернить товарищей из полка, в котором ранее служил, переходили из уст в уста. Потребовалось немало времени, чтобы исследователи и биографы эти небылицы опровергли. Однако и окончательно раскрыть тайну до сих пор никому не удалось.
В этой истории примечательны два письма. Первое Пётр Яковлевич написал брату Михаилу 25 марта 1820 года. Приведём начало письма:
Второе письмо Чаадаев отправил своей тётке Анне Михайловне Щербатовой 2 января 1821 года. В нём он описывает сложившуюся ситуацию, упоминает о ложных слухах, говорит о презрении к Васильчикову. Приведём небольшой, но примечательный отрывок:
Известно, что письмо Щербатовой было перехвачено властями. Либеральным утопиям пришёл конец, в Европе под покровительством Священного союза процветала реакция. На этом военная и государственная карьера перспективного молодого человека обрывается, начинается новая страница в жизни Чаадаева, уже с другими взлётами и падениями.
От дендизма к декабризму
Чаадаев познакомился с Пушкиным в доме у Карамзина в 1816 году. Философ производил на юного поэта сильное впечатление, между ними завязалась дружба. Чтобы передать пристрастия Евгения Онегина к моде, Александр Сергеевич напишет:
А образ самого Петра Яковлевича поэт точно выразил в стихотворении «к портрету Чаадаева»: «Он в Риме был бы Брут, в Афинах Периклес…» *
Иллюстрация к роману А. С. Пушкина «Евгений Онегин». Л. Я. Тимошенко, 1958 год
Не мог Чаадаев пройти и мимо формировавшихся тогда политических тайных обществ, организаторами и активными участниками которых были его друзья ещё с университетских лет. В 1819 году он вступит в «Союз благоденствия», а после его роспуска по рекомендации Ивана Якушкина станет членом Северного тайного общества. Однако активного участия в деятельности декабристов Чаадаев не принял. Возможно, его отталкивали методы более радикальной части общества, а возможно, он уже понимал безысходность их положения и невозможность воплощения ими прогрессивных идей. Так или иначе, в 1823 году Пётр Яковлевич уезжает за границу, убеждая всех своих родственников и друзей, что не вернётся в Россию. Тогда он ещё не подозревал, что через два года произойдёт трагедия, его друзья решатся на восстание, а он войдёт в историю как один из «декабристов без декабря».
«Этот был там, он видел — и вернулся»
С 1823 по 1826 годы Пётр Яковлевич Чаадаев путешествует по Европе. Он мотивирует отъезд состоянием здоровья и потребностью в лечении. Конечной остановкой выбирает Швейцарию. Однако с самого начала отъезда его планы постоянно меняются, быстро начинает ощущаться нехватка денег, и тянет домой. За годы пребывания на Западе Чаадаев побывает в Англии, Франции, Швейцарии, Италии и Германии.
В 1826 году он возвращается. В Брест-Литовске его арестовывают по приказу Константина Павловича, который сразу доложил об этом Николаю I. Чаадаева подозревали в причастности к декабристам, изъяли бумаги и книги. 26 августа с Петра Яковлевича по повелению Николая I был снят подробный допрос, взята подписка о неучастии в любых тайных обществах. Через 40 дней его отпустили.
Уже во время путешествия в письмах к брату прослеживается особое внимание к религиозным вопросам Чаадаева. В дневнике Анастасии Якушкиной за октябрь 1827 года есть запись о философе той поры:
Пётр Чаадаев поселяется в подмосковной деревне своей тётки в Дмитровском уезде. Живёт уединённо, необщительно, много читает, обдумывает результаты путешествия, постепенно знакомится со сложившейся ситуацией в России. За ним установили постоянный тайный полицейский надзор.
В 34 года, в 1828 году Пётр Яковлевич начинает писать первое «Философическое письмо» — а уже в 1831 году заканчивает труд всей своей жизни. Рукописи «Философических писем» начинают ходить по рукам в русском образованном обществе в России и за рубежом. В это же время он возвращается в Москву и поселяется в доме Левашёвых на Новой Басманной, где останется до конца жизни.
С момента поселения Петра Яковлевича на Новой Басманной прекращается затворническая жизнь, он начинает выходить в свет и замечает, что интерес к его персоне не пропал. Раз в неделю, по так называемым «понедельникам», он собирает у себя в обветшалом флигеле представителей мыслящей России, ведёт беседы о религии, философии и истории. Со временем к Петру Яковлевичу приживается прозвище «басманный философ».
Русский поэт и эссеист Осип Мандельштам точно подметил причину популярности фигуры Чаадаева:
Денежное положение Петра Яковлевича ухудшается, он пытается вернуться на государственную службу, пишет письма Васильчикову, Бенкендорфу и даже Николаю I, предлагает свою кандидатуру на пост министра просвещения, но отказывается от должности в министерстве финансов.
Заслужив известность непечатающегося, но очень талантливого и умного писателя, Пётр Яковлевич стремится обнародовать свои «Письма», что оказывается нелегко, в стране цензура. В 1835 году он пишет Петру Вяземскому:
«Я достаточно легко опубликовал бы это сочинение за границей, но думаю, что для достижения необходимого результата определённые идеи должны исходить из нашей страны…» *
В стремлении опубликоваться Чаадаеву помогают многие его друзья. В том числе и Александр Сергеевич Пушкин.
Наконец, в 1836 году в журнале «Телескоп», в 15‑м номере выходит статья под названием: «Философические письма к г‑же ***. Письмо 1‑ое». Статья была не подписана. Вместо подписи значилось: «Некрополис. 1829 г., декабря 17». В редакционном примечании говорилось, что письма переведены с французского языка, что написаны они нашим соотечественником, и что «ряд их составляет целое, проникнутое одним духом, развивающее одну главную мысль». Предполагалось опубликовать и другие «Письма».
Обложка журнала в 1833 году
Реакция не заставила себя долго ждать. Публикация статьи вызвала небывалый скандал. «Некрополис», то есть мёртвый город, с которым Чаадаев сравнил Москву, как-то резко оживился, воскрес или «вспрял ото сна». По этому поводу австрийский посол граф Фикельмон в своём донесении канцлеру Миттерниху сообщал:
Статья дошла и до Николая I, который, ознакомившись с ней, заключил:
Портрет П. Я. Чаадаева, 1840‑е годы
Основные идеи статьи шли вразрез с государственной идеологией «Православие, самодержавие, народность». Пётр Яковлевич высказал мысль о том, что весь путь истории России не укладывается в философские модели — одни факты противоречат другим. Пройдя свой путь, Россия ещё находится в состоянии зарождения цивилизации:
Таким образом, Пётр Яковлевич показывает, что России отделена от «всемирного воспитания человеческого рода» и пребывает в состоянии духовного застоя, постоянно мечась между Западом и Востоком. В другом месте философ пишет:
«Первые наши годы, протёкшие в неподвижной дикости, не оставили никакого следа в нашем сознании, и нет в нас ничего лично нам присущего, на что могла бы опереться наша мысль; выделенные по странной воле судьбы из всеобщего движения человечества, не восприняли мы и традиционных идей человеческого рода» *
По мнению Чаадаева, выход из этого вечного пребывания в темноте заключается в религиозном слиянии с Западом, то есть установлении духовного единения, Царства Божьего на земле.
Государственные верхи естественно усмотрели в идеях Чаадаева «антипатриотизм», «преклонение перед Западом». Однако Пётр Яковлевич предложил обществу самокритику, «патриотизм с открытыми глазами», то, что позже Михаил Юрьевич Лермонтов выразит в стихах:
Люблю отчизну я, но странною любовью!
Не победит её рассудок мой.
Ни слава, купленная кровью,
Ни полный гордого доверия покой,
Ни тёмной старины заветные преданья
Не шевелят во мне отрадного мечтанья…
Публикация «Письма» оживила общественно-политические движения, стала отправной точкой раскола интеллигенции на западников и славянофилов. Чаадаев стал главным оппозиционером. Как заметил Александр Иванович Герцен:
«Насколько власть „безумного“… Чаадаева была признана, настолько „безумная власть“ Николая Павловича была уменьшена» *
В 1837 году Пётр Яковлевич напишет «Апологию сумасшедшего», работа не будет напечатана при жизни автора. Только в 1860 году Михаил Жихарёв передаст рукопись «Апологии» Николаю Чернышевскому, который опубликует статью в журнале «Современник». В этом труде философ довёл до конца основные идеи «Писем», попытался сгладить острые углы возникшей полемики и объяснить свою «странную» любовь к Родине.
Пётр Яковлевич Чаадаев уйдёт из жизни в 1856 году. До конца дней к нему будут ходить на Басманную, его духовное и идейное влияние признают такие общественно-политические деятели 1860–1870‑х годов как Герцен, Белинский и Чернышевский. О нём всегда с уважением будет говорить идейный противник, основоположник славянофильства Алексей Хомяков. Однако его «Философические письма» ещё долгое время будут запрещены к публикации в России. Ситуация переменится только с началом XX века
Надгробный камень на могиле Чаадаева
За несколько лет до смерти Чаадаев написал, что библиотека — «лучшая часть» его наследства, не подозревая, что его идеи и мысли будут доступны потомкам и внесут огромный вклад в формирование русской философии и развитие общественно-политической мысли во второй половине XIX века. В 1915 году Осип Мандельштам о значении фигуры Петра Яковлевича напишет:
«След, оставленный Чаадаевым в сознании русского общества, — такой глубокий и неизгладимый, что невольно возникает вопрос: уж не алмазом ли проведён он по стеклу?» *
Социальная мистика Петра Чаадаева. Почему самый известный русский западник был славянофилом до славянофильства
Петра Яковлевича Чаадаева почитают за духовного отца отечественного либерализма, он — намоленная икона ортодоксального русского западничества. Общепринято, что славянофильство родилось как ответ на чаадаевские выпады. Почему эти суждения о Чаадаеве справедливы, но не истинны? Кем на самом деле был прототип Чацкого и самый известный безумец в истории русской мысли? И о чем, наконец, его «Философические письма»? Рассказывает Кирилл Забелин.
«Басманный философ», как его прозовут современники, родился при Екатерине II, в 1794 году. Интеллектуальное взросление Чаадаева пришлось на правление Александра I, который, как известно, вступал на престол с идеей всеобъемлющей либерализации порядков. Осуществил свою задумку Александр лишь отчасти, но образованное общество уже было взволновано повеявшей свободой. Новое время потребовало новых героев. И «Философические письма» — наделавшие так много шуму, что их автора пришлось объявить умалишенным — пришлись точно по адресу. Что же великого и ужасного эпоха разглядела в фигуре Чаадаева и чем он так пленял современников?
Кому война, а кому — окно в Европу
Вырезать свое имя на теле русской мысли — для этого нужно быть блестящим интеллектуальным маньяком. Но как текст не существует без контекста, так и чаадаевским письменам не на чем было бы проступить, не будь того полотна, на котором развернулся его бескомпромиссный гений. Речь о состоянии русской мысли в первой трети XIX века.
Романтическая растворенность во всем передовом и европейском нередко сочеталась с известной долей наивности, переходящей в восторженность. Всё это уже тогда формировало ум Чаадаева холодным и скептическим.
«Царство блестящего дилетантизма по всем предметам и вопросам, выдвинутым вперед европейской жизнью», — писал об этом времени литературный критик П. В. Анненков.
«Необычайная и страстная влюбчивость в идеи и представления, попадавшие на глаза, сделалась господствующей чертой нашего общества после заграничных войн и заменяла ему настоящее образование. Влюбчивость эта и была главной причиной водворения у нас почти всех явлений европейской мысли и цивилизации, потерявших на новоселье свои природные формы и краски…»
О «европейском брожении» русского общества того времени писал историк литературы Александр Пыпин — кстати, двоюродный брат Николая Чернышевского. Настроения колебались «от крайнего пиэтизма до крайнего политического свободомыслия». И это было общим симптомом.
Чаадаев выходит на арену несколько позже, когда результаты этого «брожения» были налицо. К 1825 году беспокойная русская мысль увенчалась декабристским восстанием, которое было расстреляно ядрами на Сенатской площади Петербурга. В 1826-м Чаадаев возвращается из путешествия по Европам — он странствовал несколько лет, поправлял здоровье на водах Карлсбада, вел беседы с Шеллингом, проматывал свое невеликое состояние и — обогащался новым, религиозно-метафизическим знанием.
Многих декабристов Чаадаев знал лично и был человеком одного с ними круга. Правда, не соглашался в выборе средств: например, отвергал насильственную смену власти. Этот факт, а также географическая удаленность от театра военно-политических действий во время самого восстания и спасли его от серьезных преследований: по возвращении на родину Чаадаева арестовали и допрашивали, но вскоре отпустили.
Нетрудно догадаться, что запечатлелось на душе у молодого франтоватого философа, уже порядком избалованного изысками Запада, по приезде на Родину. Вероятно, некоторая брезгливость. С корабля всеевропейской мысли — на бал идейной вторичности, отдающей самозабвенным плебейством. Сквозь звуки кадрили пробивается лязг закручивающихся гаек. Это было самое начало николаевской эпохи: молодой император еще не получил прозвище Палкин, но уже вступал в свою реакционную мощь. Основание легендарного Третьего отделения Императорской канцелярии для слежения за состоянием умов пришлось как раз на год возвращения Чаадаева.
Что касается местной публики и ее настроений — ко всему этому наш герой и раньше относился более чем снисходительно. Чего стоят его письма к Шеллингу.
«Затерянный в умственных пустынях моей страны, я долго полагал, что я один истощаю свои силы над этой работой или имею, по крайней мере, лишь немного сотоварищей, рассеянных по земле; впоследствии я открыл, что весь мыслящий мир движется в том же направлении; и великим был для меня тот день, когда я сделал это открытие», — писал Чаадаев йенскому романтику, с которым состоял в корреспонденции.
После 1826 года отставной ротмистр лейб-гвардии, участник Отечественной войны 1812 года Петр Чаадаев оседает в Москве и живет затворником. На это время приходится кристаллизация его мировоззрения, которое вскоре сыграет со своим носителем веселую, но злую шутку. Чаадаев уходит с головой в чтение Священного Писания, философской и мистической литературы. Тогда же в его сознании зреет концепция так называемых «Философических писем». С этими «письмами», написанными, кстати, на французском языке — философский русский был еще слабо разработан, — Чаадаев и войдет в историю.
Всего писем было восемь, при жизни опубликовано лишь одно. Пять из них, наиболее нагруженные религиозно-философским содержанием, обнаружились лишь в 1935 году.
Этим отчасти и объясняется некоторая однобокость в понимании того, что хотел сказать Чаадаев. Инерцию такого понимания мы преодолеваем до сих пор.
Некрополис
С 1829 года молодой философ начинает понемногу выходить в свет. Он посещает московские салоны и, конечно, знаменитый Английский клуб — один из центров общественно-политической жизни.
Правда, саму Москву Чаадаев иначе как городом мертвых и не называет. Обитель безмыслия, «умственная пустыня», одним словом — Некрополис.
Здесь проступает тень того негодования, которое он вскоре обрушит на Россию в целом.
Надо сказать, что уже в это время в салонных беседах еще официально не повредившийся умом философ высказывает многое из того, за что позже ему придется держать ответ. Но, справедливости ради, высказывается не он один. Атмосфера в салонах сохранялась вполне либеральная. «Отсталость России от Европы» обсуждали шутя и пританцовывая. И в общем без особых для себя последствий. Да и сами «Философические письма» давно ходили по рукам.
«Грех» Чаадаева, который расколол историю русской мысли на до и после, заключался в том, что он заявил протест не частно, а «во всеуслышание». Иными словами, дело было не в «что», а в «как» его декларации.
В 1836 году с согласия автора редактор, профессор Московского университета Надеждин печатает на страницах журнала «Телескоп» первое из писем (от 1 декабря 1829-го). Пропитанное желчью оно, по замечанию А. И. Герцена, произвело ощущение «выстрела, раздавшегося в темную ночь». Шокированы даже либеральные круги, не говоря уже о консервативных. И, конечно, грядущий «жандарм Европы» Николай I не мог на это не отреагировать. Материал вышел за подписью цензора на русском языке. Учитывая, что цензура — дело государственное, подписчики журнала получили как бы санкционированный государством контент. Этого вольнодумцу и не простили. Цензор, дозволивший номер к печати, был освобожден от должности, журнал запрещен, а Надеждин выслан в Усть-Сысольск, а затем в Вологду, откуда вернулся только через два года.
Главного виновника по указу государя-императора объявили сумасшедшим. К нему регулярно наведывался доктор и производил освидетельствование. По правилам домашнего ареста больному позволялось раз в день выходить на прогулку. Сам Чаадаев признавал, что «дешево отделался». Через год все запреты были сняты. Все, кроме одного: чтобы «не смел ничего писать».
Удивительно, но после этих событий его никуда не выслали. Чаадаев жил в Москве, философствовал в стол. 1837 годом датирована его работа «Апология сумасшедшего», незаконченная (опубликована в Париже в 1862-м). Нередко «басманного философа» можно было видеть и на политических собраниях местных интеллектуалов, однако держался он особо.
«Печальная и своеобразная фигура Чаадаева резко отделялась грустным упреком на темном фоне московской high life… Как бы ни была густа толпа, глаз находил его тотчас — лета не исказили его стройного стана, его бледное, нежное лицо было совершенно неподвижно…, воплощенным veto, живой протестацией смотрел он на вихрь лиц, бессмысленно вертевшихся около него», — вспоминал Герцен.
У этого печального своеобразия были свои причины.
Уже в «Апологии», непроглядно глубокий для большинства своих современников, Чаадаев меняет риторику.
Вернее сказать, он концептуально докручивает некоторые из своих выводов, которые диалектически переходят в свое иное. И потому меняются на противоположные.
«Выстрелив», Чаадаев раскрылся как ярый западник, и именно эта версия Чаадаева расхватана на цитаты. В большей части своей — это вырезки из первого «Философического письма», то есть цитирование очень выборочное. Однако именно такая позиция получила название «чаадаевской».
«Не через родину, а через истину ведет путь на небо». «Как ни прекрасна любовь к отечеству, но есть нечто еще более прекрасное — любовь к истине», — ссылаются на мэтра русского либерализма. Или вот такое: «Я предпочитаю бичевать свою родину, предпочитаю огорчать ее, предпочитаю унижать ее, — только бы ее не обманывать».
Существует целый корпус подобных текстов и цитат, отражающих лишь одно из умонастроений Чаадаева — самое мрачное.
Философ и в самом деле был поражен «немотой русских лиц» в Некрополисе. После вращения в европейских кругах, в орбите светила европейской философии, Шеллинга, — это и неудивительно. Некоторые строки «письма» явно продиктованы жестоким разочарованием от возвращения на родину, тягостным интеллектуальным одиночеством.
«Мы не принадлежим ни к Западу, ни к Востоку, и у нас нет традиций ни того, ни другого. Стоя как бы вне времени, мы не были затронуты всемирным воспитанием человеческого рода».
«Мы принадлежим к числу наций, которые как бы не входят в состав человечества, а существуют лишь для того, чтобы дать миру какой-нибудь важный урок».
Покаянные речи Чаадаева явились реакцией чуткого ума на сумрачное историческое время, в которое он, как ему казалось, жил. Люди проницательные не могли не ощущать философской и научной беспомощности, возвращаясь из просвещенных Европ в николаевскую Россию. Но верно подметил Осип Мандельштам: «Чаадаев был первым русским, идейно побывавшим на Западе и нашедшим дорогу обратно». И эту «дорогу обратно» почему-то предпочитают не замечать…
Тем не менее возвращение было закономерным. Если дать себе труд посмотреть на личность Чаадаева целостно, не раздирая чаадаевский фрак на лоскутки хлестких афоризмов, — мотивации его катастрофического недовольства раскрываются совсем с иной стороны.
В первую очередь — с метафизической. И здесь начинается то усложнение чаадаевских мыслей, которого современный политический контекст вместить зачастую не может. Известный историк русской философии В. В. Зеньковского говорил:
«Сосредоточение внимания на скептическом взгляде Чаадаева на Россию не только не уясняет нам его мировоззрение, но, наоборот, мешает его правильному пониманию».
Поэтому прежде всего стоит обратиться к истокам его прозрений.
Известно, что Петр Чаадаев испытал сильнейшее интеллектуальное влияние Жозефа де Местра — одного из основоположников политического консерватизма, крайне правого католического философа. Более того, русским де Местром № 1 называли и самого Чаадаева. Знаковой в его интеллектуальной биографии явилось также знакомство с Бональдом — философом-ультратрадиционалистом религиозного толка. Этот религиозный контекст чаадаевских исканий обычно выставляется вон, хотя сам Чаадаев в письмах говорил о себе как о «христианском философе» по преимуществу.
Попробуем разобраться, что он имел в виду и как это связано с его политическим бунтарством. Начнем с антропологии.
«Се человек»
Чаадаевское понимание «двуногого без перьев с плоскими ногтями» глубоко социально. «Без общения с другими созданиями мы бы мирно щипали траву», — пишет философ. С виду — банальная мысль. Но дело вовсе не в том, что социальность сообщает человеку язык, культурные коды и вообще какое-то абстрактное развитие, а если вдруг не сообщила — привет, Маугли.
Социальность понимается Чаадаевым отнюдь не инструментально — не как набор опций для развития индивида. Он идет дальше, природа социальности — глубоко духовна.
«Если не согласиться с тем, что мысль человека есть мысль рода человеческого, то нет возможности понять, что она такое».
Но, по логике Чаадаева, род мог получить мысль — «идеи о добре, долге, добродетели, законе» — только от высшей силы, «совершенной» в своей полноте. Важно прояснить, из какой теоретической предпосылки исходит мыслитель: он отрицает возможность последовательного перехода от идеального начала, которое несет на себе печать бесконечности, к конечному, смертному материальному началу. От «животного» в человеке к «разумному» в нем же «не может быть эволюции». Слишком велика пропасть. Поэтому, «когда философия занимается животным человеком, то, вместо философии человека, она становится философией животных, становится главой о человеке в зоологии». Только высшая онтологическая инстанция способна заполнить этот чудовищный пробел и объяснить, как возможно сочетание конечного и бесконечного. И эта инстанция — Бог.
«В день создания человека Бог беседовал с ним, и человек слушал и понимал, — таково истинное происхождение разума». Грехопадение положило этому общению трагический предел, но воспоминание о божественных словах из памяти человека до конца не стерлось. Почти анамнезис по Платону: знание есть припоминание.
«И этот глагол Бога к человеку, передаваемый от поколения к поколению, вводит человека в мир сознания и превращает его в мыслящее существо».
Грех обособленчества
Чаадаевская интеллектуальная интуиция завязана на антииндивидуалистическом миропонимании.
«В человеческом духе нет никакой истины, кроме той, какую вложил в него Бог» и «вся наша активность есть лишь проявление (в нас) силы, заставляющей стать в порядок общий, в порядок зависимости».
Так, воинствующий индивидуализм, с его точки зрения, — позиция метафизически невежественная, а потому смешная и нелепая. Это лишь порок единичного эмпирического сознания, которое не способно осознать свою сущностную связь с сознанием всеобщим и кичится этой неспособностью, мнит свое уродство — красотой. Только мировое сознание есть настоящий «океан идей». А «пагубное я» — как именует его философ — искусственно «разобщает человека от всего окружающего и затуманивает все предметы».
Отчуждаясь от человечества, человек тем самым отчуждается и от самого себя. Ведь человечество в последовательной смене своих поколений — это и есть один всечеловек. Каждый из нас — «участник работы (высшего) сознания». Отсюда и столь очевидные симпатии к традиционализму, настаивающему на первостепенном значении преемственности для гармоничного развития: «идея становится достоянием всеобщего разума лишь в качестве традиции».
С этими симпатиями связан главный упрек Чаадаева в адрес современной ему цивилизации: в ней подорван принцип единства. С одной стороны, нарушен здравый коллективизм между личностями внутри нации, с другой — нации также враждуют между собой. Таким образом, социальная утопия Чаадаева носит принципиально коллективистский характер.
Если сравнить эти мысли «крайнего западника» с тем, что утверждали самые отъявленные славянофилы от Хомякова до Киреевского, — разница будет пренебрежимо мала. Идеал соборности, который станет одним из столпов славянофильского учения, предвосхищен Чаадаевым исчерпывающе.
«Довести свою подчиненность (высшему свету) до полного упразднения своей свободы» — вот что позволило бы устранить человеку «теперешний отрыв его от природы». Тогда «в нем бы проснулось чувство мировой воли, глубокое сознание своей действительной причастности ко всему мирозданию».
Но вместе с тем человеческое, отпавшее от божественного, определяется и как свободное, ибо оно — ответственно. Ответственно в первую очередь — за историю. «Мы то и дело вовлекаемся в произвольные действия и всякий раз мы потрясаем всё мироздание». И противоречия между свободой и ответственностью здесь нет: божественное провидение направляет лишь к конечным целям, промежуточные же человек волен выбирать сам, а значит — волен и ошибаться.
Воплощение Царства Божия
«Чаадаеву чужд крайний провиденциализм, — замечает Зеньковский, — он оставляет место свободе человека. Но свобода человека не означает его полной самостоятельности, его независимости от Абсолюта: свобода творчески проявляется лишь там, где мы следуем высшему началу, закону всеобщей необходимости. Если же мы от него отклоняемся, тогда раскрывается „страшная сила“ свободы, ее разрушительный характер».
Во время работы над «Философическими письмами» Чаадаев едва ли мог быть знаком с трудами Гегеля (лишь зимой 1836 года он просит А. И. Тургенева прислать ему гегелевские сочинения). Но чаадаевское понимание свободы вполне стыкуется с известной формулой немецкого философа «свобода есть познанная необходимость»:
«Человек постоянно побуждается силой, которой он не ощущает, это правда; но это внешнее действие имеет на него влияние через сознание, следовательно, как бы ни дошла до меня идея, которую я нахожу в своей голове, нахожу я ее там только потому, что сознаю ее. А сознавать, значит действовать. Стало быть, я действительно и постоянно действую, хотя в то же время подчиняюсь чему-то, что гораздо сильнее меня, — я сознаю».
Из антропологии Чаадаева плавно вытекает его историософия. Если человек — абсолютное подлежащее Бога, то «значительная часть (наших мыслей и поступков) определяется чем-то таким, что нам отнюдь не принадлежит; самое хорошее, самое возвышенное, для нас полезное из происходящего в нас, вовсе не нами производится. Все благо, какое мы совершаем, есть прямое следствие присущей нам способности подчиняться неведомой силе».
В социальном плане божественная сила проявляет себя в истории. История — наличная форма божественного бытия. А человек творчески привносит в нее актуальное содержание.
«Основная богословская идея Чаадаева есть идея Царства Божия, понятого не в отрыве от земной жизни, а в историческом воплощении, как Церковь», — пишет Зеньковский.
«Христианство претворяет все интересы людей в свои собственные».
Как уже отмечалось, историософские искания философа отмечены умеренным провиденциализмом — установкой на божественную предопределенность хода истории. Всё в ней прежде промыслено Богом и уже затем — свершается. Цель истории, по Чаадаеву, — Царство Божие. Но оно берется историческим усилием человека.
«На Западе всё создано христианством»
Наибольшего успеха в этом отношении достиг именно западный человек — европейская цивилизация, фундированная католицизмом. И именно поэтому она заслуживает такого почтения. Чаадаев восхищается Европой, где «идеи долга, справедливости, права, порядка… родились из самих событий, образовавших там общество… входят необходимым элементом в социальный вклад». Они формируют «больше, чем психологию: — «физиологию европейского человека». И заслуга эта принадлежит упорядочивающему влиянию мощной римской католической церкви. Конкретно — институту папизма. Именно папизм сосредотачивает христианские идеи для истории, ибо он — «видимый знак единства, а вместе с тем, и символ воссоединения». Потому в европейских странах всё «таинственно повинуется той силе, которая властно царит там уже столько веков». Потому-то, «несмотря на всю неполноту, несовершенство и порочность, присущие европейскому миру…, нельзя отрицать, что Царство Божие до известной степени осуществлено в нем».
Трепет Чаадаева перед Европой — это трепет перед ее обширной религиозной традицией, которая стала возможной благодаря единой и единящей Церкви.
«Он был потрясен и пленен универсализмом католичества и его активной ролью в истории», — писал Бердяев.
Римская церковь достигла высших степеней политико-религиозного единства, через нее божественная сила входит в историческое бытие. И потому Запад в наибольшей мере осуществляет божественный промысел. В православии же философ никакого универсализма не видит, упрекая его в замкнутости, пассивности и «религиозном обособлении».
«Провидение как бы отказалось вмешиваться в наши (русские) дела».
Но что же тогда Россия? Что Бог задумал о ней? Чаадаев констатирует, что по какой-то неведомой причине Россия не вписывается во всеобщий исторический процесс.
«Провидение исключило нас из своего благодетельного действия на человеческий разум, всецело предоставив нас самим себе».
Оно «как бы совсем не было озабочено нашей судьбой». Мыслитель жестоко сокрушается, оплакивает и ругает свою родину, которая «заблудилась на земле». Но вскоре эта печаль сменяется робкой надеждой, а затем и железной уверенностью в высокой миссии отечества. Ведь если исторический процесс универсален, то ни один его элемент не может выпасть из божественного строя. Иными словами, «незатронутость всемирным воспитанием человечества» и является, по Чаадаеву, подлинно провиденциальной в отношении нашей страны.
В 1835 году, еще до публикации первого «Философического письма», Чаадаев пишет к Тургеневу:
«Вы знаете, что я держусь взгляда, что Россия призвана к необъятному умственному делу: ее задача — дать в свое время разрешение всем вопросам, возбуждающим споры в Европе. Поставленная вне стремительного движения, которое там (в Европе) уносит умы…, она получила в удел задачу дать в свое время разгадку человеческой загадки».
Надо сказать, что здесь нет никакого «переобувания в воздухе». Письмо написано до того, как на философа обрушилось недовольство официоза. Да и логика Чаадаева вполне последовательна. Именно «пробел в нравственном миропорядке», в миропорядке, который не совершенен, — и может содержать в себе скрытую возможность преображения этого порядка.
«В России есть преимущество девственности почвы. Ее отсталость дает возможность выбора. Скрытые, потенциальные силы могут себя обнаружить в будущем», — замечал Бердяев. И потому Россия — страна возможностей. В отличие от Запада, ей не предзадана никакая узкая траектория развития: «наша вселенская миссия уже началась»
В том же 1835 году в тех же письмах к Тургеневу западник Чаадаев — эталон дендизма, либерал из либералов — по сути прописывает манифест славянофильства.
Всё великое приходило из пустыни
«…Нам нет дела до крутани Запада, ибо сами-то мы не Запад… Россия, если только она уразумеет свое призвание, должна принять на себя инициативу проведения всех великодушных мыслей, ибо она не имеет привязанностей, страстей, идей и интересов Европы. И почему бы я не имел права сказать и того, что Россия слишком величественна, чтобы проводить национальную политику; что ее дело в мире есть политика рода человеческого; …что император Александр прекрасно понял это и что это составляет лучшую славу его, что провидение создало нас слишком сильными, чтобы быть эгоистами, что оно поставило нас вне интересов национальностей и поручило нам интересы человечества; что все наши мысли в жизни, науке, искусстве должны отправляться от этого и к этому приходить: что в этом наше будущее, в этом наш прогресс… таков будет логический результат нашего долгого одиночества: все великое приходило из пустыни».
Отсюда становится ясна и та патетика, с которой Чаадаев пишет о России в «Апологии сумасшедшего»:
«Мы призваны решить большую часть проблем социального порядка… ответить на важнейшие вопросы, какие занимают человечество» и «я счастлив, что имею случай сделать признание: да, было преувеличение в обвинительном акте, предъявленном великому народу (то есть России), было преувеличением не воздать должного (Православной) Церкви, столь смиренной, иногда столь героической».
Политико-метафизические рассуждения Чаадаева послужат отправной точкой для многих позднейших поисков отечественных интеллектуалов. Так, его понимание свободы — предвестье метафизических ходов позднего Вл. Соловьева. А мысли о специфике России — не только предвосхищение славянофильских концептуальных построений.
Отсюда рукой подать и до пушкинской речи о русской всеотзывчивости Ф. М. Достоевского — фигуры правоконсервативного толка, почвенника, чуждого всякого западничества.
Схожесть воззрений Чаадаева и славянофилов отмечал и Чернышевский, прослеживая у них общность идеи русской исключительности и русского превосходства над Западом. Эта исключительность, с одной стороны, порождена огромностью нашей территории, сформировавшей особый характер самоотречения у народа (который «государствовать не хочет»), а с другой — отмечена божественным промыслом.
Но — натура противоречивая и ироничная — Чаадаев позволял себе быть и вне любых корпоративных позиций. Быть свободным, а зачастую — холодно-циничным и даже глумливым. Да и был бы он без этого — Чаадаевым?
Являясь во многом прародителем матрицы славянофильского учения, он не раз от души посмеивался над славянофильничаньем. Правда, эти хлесткие подзатыльники раздавались скорее по поводу пресловутых «перегибов на местах», которые чаадаевский острый ум не мог не замечать. В письме к Тургеневу он пишет:
«Здесь все живы и здоровы; народность преуспевает; по улицам разъезжают тройки с позвонками, лапотный элемент в полном развитии, ежедневно делаем новые открытия, открываем славян повсюду; на днях вытолкаем из миру всё неединокровное».
В едкой иронии Чаадаеву не откажешь. Отвечали ему тоже задорно. Вот как вывел «басманного философа» русский поэт Денис Давыдов:
Старых барынь духовник,
Маленький аббатик,
Что в гостиных бить привык
В маленький набатик.
Если же говорить о Чаадаеве всерьез, то стоит задаться следующим вопросом: как при очевидных славянофильских интенциях стало возможно фанатичное западничество?
Русское ожидание
По-видимому, секрет кроется в сложносочиненной психологии личности русского радикала вообще. По Гегелю (а им зачитывалось не одно поколение отечественных интеллектуалов), дух есть отрицание наличного бытия по преимуществу. В этом — суть его, духа, деятельного развития. Там, где дух, там всегда — мироотрицание, преодоление условностей наличного. Нетрудно догадаться, что наличным бытием для русских интеллектуалов являлась русская жизнь — со всеми ее изломами и вывихами.
И в этом свете Чаадаев предстает абсолютно адекватным тому социальному порядку, которому от него так доставалось. О нем хорошо сказано у Бердяева — блестящего портретиста русской интеллигенции:
«Чаадаев — одна из самых замечательных фигур русского XIX века. Это был человек большого ума и больших дарований. Но он, подобно русскому народу, недостаточно себя актуализировал, остался в потенциальном состоянии. Он почти ничего не написал. Западничество Чаадаева, его католические симпатии остаются характерно русскими явлениями. У него была тоска по форме, он восстал против русской неоформленности. Он очень русский человек высшего слоя петровского периода русской истории. Он искал Царства Божьего на земле, ожидая новой эпохи Св. Духа, пришел к вере, что Россия скажет новое слово миру».
По Бердяеву, русской идее необходимо было пройти через такое психотравмирующее самоотрицание, чтобы сознать себя. Словно бы посмотреться в зеркало и разбить его с досады, поранившись, — чтобы отправиться на поиски лучшего, более чистого отражения. Живой манифестацией этого диалектического самоотрицания в истории русской мысли и явился Петр Чаадаев.
Следуя себе, он еще не раз опрокинет многие из своих убеждений, вернется к ним на новом вираже и откажется опять. Всё отмеренное ему время вплоть до кончины в 1856 году его взгляды будут импульсивно эволюционировать: Чаадаев успеет отвергнуть Гегеля и воспламениться Гегелем, углубиться в христианство и охладеть к нему, разочароваться в России и вновь проникнуться к ней (и да — снова разочароваться).
В своих исканиях он пройдет по кромке рационального и иррационального, мистического и практического, религиозного и научного идеалов — не отдавшись до конца ни одному из них.
И в главном останется верен в себе — разоблачитель навязчивых иллюзий, обладатель тончайшего чутья ко всякой полуправде — Чаадаев не позволит ни одному из своих убеждений убедить себя окончательно, заглушить жажду поиска. Он пройдет по жизни великим скептиком и парадоксалистом, воплощенным стремлением к истине — без права на покой, без права на забвение.