И лишь осенью кажется что величаво приосанившийся
И лишь осенью кажется что величаво приосанившийся
Глава XXXIV
Летом, вечерними зорями, на вершину его слетает из подоблачья степной беркут. Шумя крылами, он упадет на курган, неуклюже ступнет раза два и станет чистить изогнутым клювом коричневый веер вытянутого крыла, покрытую ржавым пером хлупь, а потом дремотно застынет, откинув голову, устремив в вечно синее небо янтарный, окольцованный черным ободком глаз. Как камень-самородок, недвижный и изжелта-бурый, беркут отдохнет перед вечерней ловитвой и снова легко оторвется от земли, взлетит. До заката солнца еще не раз серая тень его царственных крыл перечеркнет степь.
Куда унесут его знобящие осенние ветры? В голубые предгорья Кавказа? В Муганскую степь ли? В Персию ли? В Афганистан?
. Точат заклеклую насыпную землю кургана суховеи, накаляет полуденное солнце, размывают ливни, рвут крещенские морозы, но курган все так же нерушимо властвует над степью, как и много сотен лет назад, когда возник он над прахом убитого и с бранными почестями похороненного половецкого князя, насыпанный одетыми в запястья смуглыми руками жен, руками воинов, родичей и невольников.
Стоит курган на гребне в восьми верстах от Гремя-чего Лога, издавна зовут его казаки Смертным, а предание поясняет, что под курганом когда-то, в старину, умер раненый казак, быть может, тот самый, о котором в старинной песне поется:
. Верст двадцать от станицы Нагульнов проскакал наметом и остановил своего буланого маштака лишь около Смертного кургана. Спешился, ладонью сгреб с конской шеи пенное мыло.
Необычная для начала весны раскохалась теплынь. Солнце калило землю, как в мае. Над волнистым окружием горизонта, дымное, струилось марево. С дальнего степного пруда ветер нес гусиный гогот, разноголосое кряканье уток, стенящий крик куликов.
Макар разнуздал коня, привязал повод уздечки к его передней ноге, ослабил подпруги. Конь жадно потянулся к молодой траве, попутно обрывая выгоревшие метелки прошлогоднего пырея.
Над курганом с тугим и дробным свистом пронеслась стайка свиязей. Они снизились над прудом. Макар бездумно следил за их полетом, видел, как свиязи камнями попадали в пруд, как вскипела распахнутая ими вода возле камышистого островка. От плотины тотчас же поднялась станица потревоженных казарок.
Степь мертвела в безлюдье. Макар долго лежал у подножия кургана. Вначале он слышал, как неподалеку фыркал, переступал конь, звякая удилами, а потом конь сошел в лог, где богаче была травяная поросль, и стала вокруг такая тишина, какая бывает лишь позднею глухою осенью в покинутой ЛЮДЬМИ отработанной степи.
Посветлевшими глазами оглядел он распростертый окрест его мир. Ему уже казалось, что положение его вовсе не такое непоправимое и безнадежное, каким представлялось несколько часов назад.
Торопливо направился в лог, куда ушел конь. Потревоженная его шагами, из бурьянов на сувалке поднялась щенная волчица. Мгновение она стояла, угнув лобастую голову, осматривая человека, потом заложила уши, поджала хвост и потрусила в падину. Черные оттянутые сосцы ее вяло болтались под впалым брюхом.
Едва Макар стал подходить к коню, как тот норовисто махнул головой. Повод, привязанный к ноге, лопнул.
Помахивая головой, буланый прибавлял шагу, косился на седока. Макар побежал рысью, но конь не допустил его, взбрыкнул и ударился через шлях по направлению к хутору стремительным, гулким наметом.
Макар выругался, пошел следом за ним. Версты три шагал бездорожно, направляясь к видневшейся около хутора зяби. Из некоси поднимались стрепета и спарованные куропатки, вдали, на склоне балки, ходил дудак, сторожа покой залегшей самки. Охваченный непоборимым стремлением соития, он веером разворачивал куцый рыжий хвост с белесо-ржавым подбоем, распускал крылья, чертя ими сухую землю, ронял перья, одетые у корня розовым пухом.
Великая плодотворящая работа вершилась в степи: буйно росли травы, понимались птицы и звери, лишь пашни, брошенные человеком, немо простирали к небу свои дымящиеся паром, необсемененные ланы.
Макар шагал по высохшей комкастой зяби в ярости и гневе. Он быстро нагибался, хватал и растирал в ладонях землю. Черноземный прах, в хрушких волокнах умерщвленных трав, был сух и горяч. Зябь перестаивалась! Требовалось, не медля ни часу, пустить по заклеклой дернистой верхушке в три-четыре следа бороны, разодрать железными зубьями слежалую почву, а потом уже гнать по рыхлым бороздам сеялки, чтобы падали поглубже золотистые зерна пшеницы.
Он все убыстрял шаги, кое-где переходя на рысь. Из-под шапки его катился пот, рубаха на спине потемнела, губы пересохли, а на щеках все ярче проступал нездоровый, плитами, румянец.
И лишь осенью кажется что величаво приосанившийся
Глава XXXIV
Летом, вечерними зорями, на вершину его слетает из подоблачья степной беркут. Шумя крылами, он упадет на курган, неуклюже ступнет раза два и станет чистить изогнутым клювом коричневый веер вытянутого крыла, покрытую ржавым пером хлупь, а потом дремотно застынет, откинув голову, устремив в вечно синее небо янтарный, окольцованный черным ободком глаз. Как камень-самородок, недвижный и изжелта-бурый, беркут отдохнет перед вечерней ловитвой и снова легко оторвется от земли, взлетит. До заката солнца еще не раз серая тень его царственных крыл перечеркнет степь.
Куда унесут его знобящие осенние ветры? В голубые предгорья Кавказа? В Муганскую степь ли? В Персию ли? В Афганистан?
. Точат заклеклую насыпную землю кургана суховеи, накаляет полуденное солнце, размывают ливни, рвут крещенские морозы, но курган все так же нерушимо властвует над степью, как и много сотен лет назад, когда возник он над прахом убитого и с бранными почестями похороненного половецкого князя, насыпанный одетыми в запястья смуглыми руками жен, руками воинов, родичей и невольников.
Стоит курган на гребне в восьми верстах от Гремя-чего Лога, издавна зовут его казаки Смертным, а предание поясняет, что под курганом когда-то, в старину, умер раненый казак, быть может, тот самый, о котором в старинной песне поется:
. Верст двадцать от станицы Нагульнов проскакал наметом и остановил своего буланого маштака лишь около Смертного кургана. Спешился, ладонью сгреб с конской шеи пенное мыло.
Необычная для начала весны раскохалась теплынь. Солнце калило землю, как в мае. Над волнистым окружием горизонта, дымное, струилось марево. С дальнего степного пруда ветер нес гусиный гогот, разноголосое кряканье уток, стенящий крик куликов.
Макар разнуздал коня, привязал повод уздечки к его передней ноге, ослабил подпруги. Конь жадно потянулся к молодой траве, попутно обрывая выгоревшие метелки прошлогоднего пырея.
Над курганом с тугим и дробным свистом пронеслась стайка свиязей. Они снизились над прудом. Макар бездумно следил за их полетом, видел, как свиязи камнями попадали в пруд, как вскипела распахнутая ими вода возле камышистого островка. От плотины тотчас же поднялась станица потревоженных казарок.
Степь мертвела в безлюдье. Макар долго лежал у подножия кургана. Вначале он слышал, как неподалеку фыркал, переступал конь, звякая удилами, а потом конь сошел в лог, где богаче была травяная поросль, и стала вокруг такая тишина, какая бывает лишь позднею глухою осенью в покинутой ЛЮДЬМИ отработанной степи.
Посветлевшими глазами оглядел он распростертый окрест его мир. Ему уже казалось, что положение его вовсе не такое непоправимое и безнадежное, каким представлялось несколько часов назад.
Торопливо направился в лог, куда ушел конь. Потревоженная его шагами, из бурьянов на сувалке поднялась щенная волчица. Мгновение она стояла, угнув лобастую голову, осматривая человека, потом заложила уши, поджала хвост и потрусила в падину. Черные оттянутые сосцы ее вяло болтались под впалым брюхом.
Едва Макар стал подходить к коню, как тот норовисто махнул головой. Повод, привязанный к ноге, лопнул.
Помахивая головой, буланый прибавлял шагу, косился на седока. Макар побежал рысью, но конь не допустил его, взбрыкнул и ударился через шлях по направлению к хутору стремительным, гулким наметом.
Макар выругался, пошел следом за ним. Версты три шагал бездорожно, направляясь к видневшейся около хутора зяби. Из некоси поднимались стрепета и спарованные куропатки, вдали, на склоне балки, ходил дудак, сторожа покой залегшей самки. Охваченный непоборимым стремлением соития, он веером разворачивал куцый рыжий хвост с белесо-ржавым подбоем, распускал крылья, чертя ими сухую землю, ронял перья, одетые у корня розовым пухом.
Великая плодотворящая работа вершилась в степи: буйно росли травы, понимались птицы и звери, лишь пашни, брошенные человеком, немо простирали к небу свои дымящиеся паром, необсемененные ланы.
Макар шагал по высохшей комкастой зяби в ярости и гневе. Он быстро нагибался, хватал и растирал в ладонях землю. Черноземный прах, в хрушких волокнах умерщвленных трав, был сух и горяч. Зябь перестаивалась! Требовалось, не медля ни часу, пустить по заклеклой дернистой верхушке в три-четыре следа бороны, разодрать железными зубьями слежалую почву, а потом уже гнать по рыхлым бороздам сеялки, чтобы падали поглубже золотистые зерна пшеницы.
Он все убыстрял шаги, кое-где переходя на рысь. Из-под шапки его катился пот, рубаха на спине потемнела, губы пересохли, а на щеках все ярче проступал нездоровый, плитами, румянец.
Бар-Селла З.: «Тихий Дон» против Шолохова
Воздушные пути
«Тихий Дон». Как будто на одном «Тихом Доне» зиждется меркнущая слава Шолохова, – есть ведь еще «Поднятая целина».
Правда, злопыхатели нет-нет да и тявкнут, что, мол, «Поднятая целина» хуже «Тихого Дона». Что значит – хуже? Где доказательства?
Возьмем, хоть, первую книгу «Целины», главу, скажем 21-ю:
«По плану площадь весенней пахоты в Гремячем Логу должна была составить в этом году 472 гектара, из них 110 – целины. Под зябь осенью было вспахано – еще единоличным порядком – 643 гектара, озимого жита посеяно 210 га. Общую посевную площадь предполагалось разбить по хлебным и масличным культурам следующим порядком: пшеницы – 667 гектаров, жита – 210, ячменя – 108, овса – 50, проса – 65, кукурузы – 167, подсолнуха – 45, конопли – 13. Итого – 1325 га плюс 91 га отведенной под бахчи песчаной земли, простиравшейся на юг от Гремячего Лога до Ужачиной балки.
На расширенном производственном совещании, состоявшемся 12 февраля и собравшем более 40 человек колхозного актива, стоял вопрос о создании семенного фонда, о нормах выработки на полевых работах, о ремонте инвентаря к севу и о выделении из фуражных запасов брони на время весенних полевых работ.
По совету Якова Лукича, Давыдов предложил засыпать семенной пшеницы круглым числом по семи пудов на гектар, всего – 4669 пудов».
Да. И ведь это не просто подвернувшийся под руку отрывок – это один из трех образцов романа, которые Шолохов, гордясь собой, отобрал для публикации в «Правде». Чтоб все увидали, как он умеет!
Вот еще кусок, из той же 21-й главы, в том виде, как он 15 февраля 1932 года появился в «Правде» (№45, с. 3):
«После долгих споров остановились на следующей суточной норме вспашки:
Твердой земли на плуг. 0,60 гектара
Мягкой земли на плуг. 0,75 гектара.
И по высеву для садилок:
11-рядной. 3 1/4 гектара
17-рядной. 4 3/4 гектара.
При общем наличии в Гремячем Логу 184 пар быков и 73 лошадей план весеннего сева не был напряженным. Об этом так и заявил Яков Лукич. »
Это что такое?! Что за жанр такой? Да ведь это – протокол! Ей Богу, – протокол. Общего собрания колхозного актива.
И главное, никаких сомнений в авторстве. Почему? А потому, что биографы раскопали самый ранний образец шолоховской прозы – об установлении величины посевов, каковая величина устанавливалась:
«путем агитации в одном случае, путем обмера – в другом и, наконец, путем того, что при даче показаний и опросе относительно посева местный хуторской пролетариат сопротивопоставлялся с более зажиточным классом посевщиков».
Это произведение хранится в Шахтинском филиале Госархива Ростовской области (фонд Р-760, ед. хр. 209, л. 13 об.) и представляет собой обязательный реферат, который 16-летний Миша Шолохов писал, обучаясь в феврале–апреле 1922 года на курсах продинспекторов.
Читая такое, испытываешь гордость за Шолохова, и через 10 лет не изменившего своей творческой манере. С другой, правда, стороны будит это чтение какое-то бешенство, когда тебя уверяют, что протокол, реферат и «Тихий Дон» выводила одна и та же рука.
Тут же и пример: «Под самой тучевой подошвой, кренясь, ловя распростертыми крылами воздушную струю, плыл на восток ворон. Бело вспыхнула молния. уронив горловой баритонистый клекот. сквозь оперенье его крыл со свистом и буреподобным гулом рвется воздух. сухим треском ударил гром. »
«Поднятой целине». Нет – вот и «месяц золотой насечкой на сизо-стальной кольчуге неба», лиса мышкует, конь без всадника, могильный курган.
«Впрочем, – спохватывается Солженицын, – с этими пейзажами – такая странность. Замечаешь: а почему ж эта великолепная туча никак не связана ни с настроением главы? ни с окружающими событиями? как будто она и не намочила никого. Ее можно перенести на несколько глав раньше или позже – и так же будет стоять. »
Но ведь, замечает Солженицын, и все другие пейзажи – мороз или таяние – тоже «свободно переставляемы»!
Однако, как мы сейчас увидим,такая свобода передвижения дается не всем.
Вот, например, глава 34-я. Начинается она, как известно, с описания могильного кургана. Тут же подходит Макар Нагульнов. Его только что из партии исключили. Вот он и подумывает: а не застрелиться ли мне, в самом деле?! Классический образец прямой и обратной связи пейзажа и настроения.
– отыскались 155 страниц наборной машинописи с шолоховской правкой. Вот к этой допечатной редакции мы и обратимся:
Летом, вечерними зорями, на вершину его слетает из подоблачья степной беркут. Шумя крылами, он упадет на курган, неуклюже ступнет раза два и станет чистить погнутым клювом коричневый веер вытянутого крыла, покрытую ржавым пером хлупь, а потом дремотно застынет, откинув голову, устремив в вечно-синее небо янтарный, окольцованный черным ободком глаз. Неподвижный, изжелта-бурый, как камень-самородок, беркут отдыхает перед вечерней охотой и снова легко оторвется от земли, взлетит. До заката солнца еще не раз серая тень его царственных крыл перечеркнет степь.
Куда унесет его знобящий осенний ветер? В голубые предгорья Кавказа? В Муганскую степь ли? В Персию? В Афганистан?»
Тут что потрясает? Потрясает размах, в первую очередь – географический: Кавказ, Закавказье, Персия, Афганистан. Интересно, с чего это беркута понесло в такую даль? Нагульнов, к примеру, в тех краях отродясь не бывал. А бывал он на Дону, где родился и откуда ушел на германский фронт (см. гл. 4), в 1920-м – под Каховкой и Бродами (см. гл. 24), был ранен и контужен под Касторной (гл. 4, 32), то есть служил, как можно догадаться, в Первой Конной; затем вернулся на Дон, провел коллективизацию и умер. Проще говоря, допустив связь беркута с Макаром Нагульновым, мы оказываемся свидетелями полнейшего авторского произвола.
Что может связать донскую степь с предгорьями Кавказа, Персией и Афганистаном?
«Куда унесет его знобящий осенний ветер. »
Вдова Корнилова сказала тогда вдове атамана Каледина:
«Счастливая, у вас есть могила, а у меня и могилы нет. ».
Могильный курган в донской степи и должен стать символом вечной памяти о лишенном могилы великом человеке.
«розе ветров» вырос один лишний лепесток – Муганская степь! Она не только к Нагульнову, но и к Лавру Георгиевичу Корнилову никакого отношения не имеет. Но именно эта степь и может служить решающим доказательством.
Начнем с того, что ветру, пожелавшему доставить беркута из предгорий Кавказа в Муганскую степь, пришлось бы передуть через Большой Кавказский хребет – 3000 метров над уровнем моря. На такой высоте парят уже не степные беркуты, а горные орлы.
Но наше внимание останавливает «степь». Вот Федор Константинович Годунов-Чердынцев, герой набоковского «Дара», пытается представить себе возможную картину гибели отца:
«Долго ли отстреливался он, припас ли для себя последнюю пулю, взят ли был живым? Привели ли его в штабной салон-вагон какого-нибудь карательного отряда (. ), приняв за белого шпиона (да и то сказать: с Лавром Корниловым однажды в молодости он объездил Степь Отчаяния, а впоследствии встречался с ним в Китае)?».
В среде русских географов исследование Степи Отчаяния (Дашти-Наумед, на современных картах: Дашти-Наумид) – безжизненной соляной пустыни, раскинувшейся между 32-й и 33-й параллелями, считалось самым замечательным достижением Корнилова-путешественника. Следовательно, в непредвзятом повествовании о Л. Г. Корнилове (принадлежи оно Автору «Тихого Дона» или Набокову) вероятнее всего следовало бы ожидать упоминания именно об этой экспедиции.
– Степь Отчаяния идеально вписывается во внутреннюю географию текста – «В Муганскую степь ли? В Персию? В Афганистан?», поскольку находится как раз на границе Ирана и Афганистана.
Подготавливая 34-ю главу к печати, Шолохов сделал в этом месте мельчайшее добавление – вставил невинную частицу «ли»:
«В Муганскую степь ли? В Персию ли? В Афганистан?»
Цель правки очевидна: еще больше отдалить «степь» от Персии. Но, определив направление редактуры, мы можем сделать и шаг назад – в дошолоховское прошлое текста. Там «Персия» входит не в вялую цепочку однородных обстоятельств места, но служит пояснением к предшествующему наименованию и отделяется от «степи» не вопросительным знаком, а запятой:
«Куда унесет его знобящий осенний ветер? В голубые предгорья Кавказа? В Степь ли Отчаяния, в Персию? В Афганистан?»
А теперь последний вопрос: откуда взялся этот отрывок? Стилистически он весьма близок роману «Тихий Дон»; генерал Корнилов является одним из персонажей романа; по ряду деталей мы установили, что отрывок этот – поэтический реквием вождю Добровольческой армии.
Автор «Тихого Дона» завороженно следит за деятельностью генерала Корнилова в Ставке (кн. 2, ч. 4, гл. 13), его поездкой на Московское совещание (гл. 14), организацией и крушением корниловского «мятежа» (гл. 16, 18), пребыванием Корнилова в Быховской тюрьме и бегством из тюрьмы (гл. 20). Затем действие перебрасывается в Новочеркасск (ч. 5, гл. 3), – в Ростов, начало «Ледяного похода», совещание штаба Добровольческой армии, где Корнилов принимает решение идти на Кубань (гл. 18) и. И все!
– 3-й – книге, после «Ледяного похода», в Новочеркасске, с ампутированной рукой. Здесь же (гл. 5) последнее и единственное упоминание о Корнилове – Листницкий вспоминает бой под Кореновской и крики ротного: «Не ложись! Орлята, вперед! Вперед – за дело Корнилова!».
Открытый нами «Реквием Корнилову» тематически на редкость удачно заполняет какую-то часть этого зияния. Однако тематическая близость еще не все. Истинно доказательными могут стать лишь внутренние связи нашего фрагмента с «корниловскими» сюжетами «Тихого Дона»? Связи эти должны быть особого свойства: если некоторая линия повествования завершается символическим текстом, то в предыдущем изложении должны содержаться ключи к раскрытию символов. Ну, что ж – вот они!
«Куда унесет его знобящий осенний ветер? В голубые предгорья Кавказа? В Степь ли Отчаяния, в Персию? В Афганистан?»
«Тихий Дон» (кн. 2, ч. 4, гл. 16) –
«(. ) Корнилов, задумчиво и хмуро улыбаясь, стал рассказывать:
«Неподвижный, изжелта-бурый, как камень-самородок, беркут отдыхает».
«Тихий Дон» (кн. 2, ч. 2, гл. 14) –
(Евгений Листницкий вспоминает встречу Корнилова 14 августа 1917 года на Александровском вокзале в Москве):
«Какое лицо! Как высеченное из самородного камня – ничего лишнего, обыденного. »
Рассказ о гибели Лавра Георгиевича Корнилова – это только часть того, что было украдено у читателей «Тихого Дона». Но что говорить о куске текста, когда украдено даже имя Автора.
ЧИТАТЬ КНИГУ ОНЛАЙН: Товарищи
НАСТРОЙКИ.
СОДЕРЖАНИЕ.
СОДЕРЖАНИЕ
Товарищи; На Юге; Звезда над лугом; Время «Тихого Дона»
Замысел настоящего сборника — познакомить читателей с теми сторонами моей литературной работы, которые менее известны.
Во-первых, с самой ранней военной прозой. Но здесь произошло непредвиденное. Чем дальше при подготовке сборника углублялся я в текст романа «Красное знамя», объединявшего под этим названием военные романы «Товарищи» и «На Юге», тем они все упорнее сопротивлялись такому совмещению и в конце концов потребовали от меня вернуть их к своему раздельному, самостоятельному существованию. И ничего нельзя было с этим сделать. Книги, как и люди, насилия над собой не терпят.
Во-вторых, со стихами, которые я до этого публиковал сравнительно редко, хотя и записывал их в свои военные и послевоенные блокноты всю жизнь. И вдруг только теперь с острой грустью ощутил, что в свое время предпочел им прозу. Впрочем, может быть, эта грусть каким-то образом сказалась в той же прозе.
Наконец, с очерками жизни и творчества Михаила Александровича Шолохова. Прежде чем сойтись в книгу под названием «Время „Тихого Дона“», они публиковались на страницах газет и журналов на протяжении пятидесяти лет. Ни в коем случае не зачисляя себя в разряд шолоховедов, я тем не менее всегда считал их необходимой частью своей литературной работы.
В грохоте моторов и колес почти не слышно было голосов людей. Они шли и ехали на повозках и машинах в сплошной туче пыли. Смешиваясь с потом, она застывала у них на лицах серой коркой.
Два солдата, идущие в самом хвосте роты капитана Батурина, тоже молчали. Отстали они потому, что один из них натер ногу. Он шел, сняв с себя гимнастерку, обнажив худые, еще полудетские плечи и грудь. Держался он правой стороны дороги, подставляясь ветру с моря. Его товарищ шел слева, почти касаясь стены пшеницы. Он был на полголовы ниже первого и шире его в плечах. Вылинявшая гимнастерка на спине его пропотела, между лопатками выступили темные круги.
— Ч-черт! — Высокий солдат, сев дорогу прямо в пыль, стал стаскивать с ноги сапог. — Век бы не видал.
Размотав портянку, он снова стал обертывать ею ногу.
— Не так, — останавливаясь и наблюдая за ним, сказал товарищ. — Ты, Петр, опять угол завернул. Погоди-ка. — Он присел на корточки и стал обматывать его ногу портянкой. — Во-от, — сказал он вставая, и они снова пошли по дороге. — Теперь лучше?
Петр рассеянно кивнул головой, и они опять замолчали. Петр думал о том, что он теперь с каждым шагом будет все больше и больше удаляться от матери и сестренки, которые оставались в Таганроге. Они остались там еще с прошлого года. Когда зимой фронт снова придвинулся к Таганрогу, у Петра появилась надежда, что он скоро сможет их увидеть. Но теперь надежда рушилась, после того как армия снова начала отступать. После зимы, проведенной в работе по укреплению рубежей на Миусе и Самбеке, это новое отступление представлялось ему чудовищно бессмысленным и нелепым.
— Не понимаю и никогда не смогу понять, Андрей! — с ожесточением заговорил Петр.
Андрей не ответил. Ему встреча с родными предстояла впереди. Хутор, из которого уходил он на фронт, лежал выше по Дону. Вечером, когда рота остановилась на ночлег, Петр спустился к морю. Оно уже замерцало в темноте знакомым ему зеленоватым светом. Где-то западнее Матвеева Кургана разрасталось зарево. Оттуда тянуло горелым хлебом.
Андрей выстирал в море свою пыльную, прогорклую гимнастерку, с двумя котелками сходил к кухне за кашей и позвал Петра. Сразу же после ужина он ушел в пшеницу и долго лежал там без сна, слушая треск кузнечиков и шелест колосьев.
Как видно, до этого рыболовецкая бригада была хозяином на большой косе, на которой теперь рота расположилась на ночлег. Грузила натянутых между кольями сетей светились в темноте. Сырость, проступавшая сквозь плащ-палатки, на которых лежали солдаты, хорошо холодила после знойного дня. Переговаривались друг с другом совсем тихо.
— Теперь пчела уже на подсолнух летит.
— А у нас пшеница только в трубку вышла.
Иногда от Таганрога докатывался гул, и потом опять как будто кто-то настойчиво ломом долбил. Белые, красные, желтые отсветы пробегали по лицам солдат. Но они, будто заключив между собой молчаливое соглашение, говорили о другом.
— Не-ет, люцерну у нас не сеют. У нас клевер.
— Морская рыба против донской не пойдет.
— А я только обженился — и война.
Всходила луна. Море, которое роптало с вечера, теперь успокоилось. Слышен был только грудной голос ротной телефонистки Волошиной.
— «Гранат»! Я «Изумруд». «Гранат»! Я «Изумруд».